Этот текст мне заказали для толстого журнала, но почему-то так и не напечатали. Видимо, неформат.

Решила опубликовать здесь.

Он написан был еще при жизни моего мужа, очень ему нравился, и я не стала менять в нем ничего. Пусть будет таким, каким был написан 3 года тому назад.

Он длинный, предупреждаю.)))

МОЯ МОСКВА

Москва для меня всегда начиналась с Ленинградского вокзала.

Я знала кучу людей, которые летали из Ленинграда в Москву самолетом, но мне это всегда казалось глупостью: тащиться из города в Пулково, там торчать, потом лететь, потом ждать багажа, потом пилить из Шереметьево… Когда даже в досапсанную эпоху — вечером в центре Питера сел в поезд на Московском вокзале, утром — в центре Москвы вышел из поезда на Ленинградском…

Нет, даже не так: начало Москвы — это уже в Ленинграде зеленый Московский вокзал, а потом, в Москве — желтый Ленинградский.

Когда вечнозеленый Московский вокзал покрасили в розово-желтый цвет, я чуть не заплакала. Впрочем, тоже самое сделали и с вечнозеленым Строгановским дворцом на Невском. Я их всю жизнь знала зелеными — цвета Эрмитажа…

Мы с мужем были не москвичи, и в этом все дело.

Впрочем, я училась в Москве в аспирантуре, пусть и в заочной, так что наезжала туда из Ленинграда довольно часто, мгновенно обзавелась — как это в молодости бывает — кучей друзей-приятелей, которые передавали меня с рук на руки, и мне всегда было у кого остановиться.

А потому моя ранняя московская география была очень смешной, о какой обычно ленинградские «наезжанты» даже понятия не имели.

Они не представляли себе, например, где находится платформа Матвеевская и с чем ее едят, а я там как раз останавливалась и подолгу жила у подруги, с изумлением обнаруживая, что эти, как я их называла, «выселки» — весьма интеллигентный и даже, я бы сказала, респектабельный московский район, в котором живут старорежимные московские старушки, разговаривающие на удивительном языке, звучащем для меня как музыка. Мне объяснили, что в новые дома сюда как раз переезжали жители коммуналок московского «тихого центра», ну, и, натурально, родителей забирали с собой. Но я такой концентрации этих старых красиво говорящих москвичек, как в тогдашней Матвеевской, потом больше нигде не встречала: то ли они совсем постарели и перестали выходить, то ли их от меня прятали. Моей Матвеевской идиллии через какое-то время пришел конец: подруга переехала в Бибирево, и это была уже совсем-совсем другая Москва, я там была пару раз, туда еще не провели метро в ту пору, я ехала поверху на перекладных — очень долго, и вообще не понимала — где я и куда меня везут.

Это был типичный спальный район и народ там был много попроще.

Впрочем, аккурат в этот момент другая моя подруга с мужем-актером поселилась в прекрасной новой квартире, подаренной ей родителями, а комната ее мужа в общежитии театра Современник на Манежной осталась пустовать. Комната была большая и хорошая, жители актерско-режиссерской общаги быстро произвели какие-то свои внутренние жилищные рокировки, и в сухом остатке возникла крохотная 9-метровая комната с окном прямо на Манеж, ключи от которой и были мне торжественно выданы.

К тому моменту я уже поняла, каков запрос москвичей (ну, или, московских жителей, так скажем) на «девушку из Питера», и немедленно стала косить под тургеневскую барышню: приезжала строго в пышных юбках, перетянутых до потери дыхания на тогда еще и без того осиной талии, а если и в джинсах, то чтоб на размер меньше, и чтоб надевались только лёжа, с «мылом», да еще и волосы до пояса; глаза держала все время опущенными, изредка вдруг вскидывая их на собеседника, иногда цитировала Кьеркегора, говорила тихо и медленно, с ленинградской такой протяжностью — шелестела, а не говорила — от чего москвичи просто умирали и вот прямо в лицо называли меня «тургеневской барышней».

А еще непременно спрашивали того, кто привел меня в компанию или в дом: «она что, балерина?». Я сдерживалась усилием воли, чтобы не расхохотаться — и снова: глазки вниз, а потом — раз, и наверх. И сразу опять вниз. Потому что кому же не нравится пользоваться успехом? Вот и мне нравилось.

О, совсем забыла: в московский образ «девушки из Питера» включался только один напиток — водка. Причем, по формуле «после первой не закусываю». Дома я ее, разумеется, закусывала, запивала и даже (о, ужас!) разводила соком, но в Москве — ни-ни: меня бы не поняли.

Впоследствии, когда вместе со мной в Москву стал наезжать мой красавец-муж, он смотрел на меня с некоторым изумлением и однажды спросил дома: «а ты что, их боишься, что ли, москвичей?». Я не поняла: уж он-то знал, что я практически никого и ничего на свете не боюсь. «А почему тогда так странно там ведешь себя? Прям, как не моя?». Я объяснила. С ним случилась получасовая истерика, он ржал, валяясь на спине и дрыгая в воздухе ногами, и никак не мог остановиться. И все просил меня еще раз показать, как я это делаю и как говорю. И снова ржал. А потом сказал: «Ну, пусть, раз им так больше нравится. А ты у меня — та еще артистка!». Я и без него знала, что я — артистка!

Так вот, на какое-то время я стала обитательницей Манежной. Про жизнь этого общежития рассказывать не стану — множество его тогдашних обитателей и по сей день живы и знамениты, и зачем? А вот двое моих соседей с разных сторон — Юра Богатырев, в то время уже народный артист, ведущий актер МХАТа, и Вася Росляков, администратор МХАТа, — стали мне друзьями на всю жизнь. К сожалению — на всю их короткую жизнь. А не мою.

И вот меня уже тогда, в конце 70-х, поразило, что в этом старинном центральном московском районе, вообще ничего нет для жизни людей. То есть, жилые дома там есть, а инфраструктуры практически нет. И если я шла на какой-то Юрин спектакль — на Тверском бульваре (к тому времени здание в Камергерском было уже закрыто на реконструкцию) или на улице Москвина, и мы потом вместе возвращались домой в Манеж, он всегда просил, чтоб я напомнила ему забрать из театрального холодильника пельмени или сосиски, которые он купил перед спектаклем, или не забыть башмаки, взятые из починки — ничего этого купить или сделать рядом с домом было нельзя. Буханку хлеба, кусок колбасы и бутылку водки приходилось туда везти или нести, а вот купить это рядом с домом было негде. И потому по району, как бы специально предназначенному для того, чтоб там гулять, собственно жители района не дефилировали. Они по району бежали: от метро и в дом. Как правило, с сумками и авоськами. Дефилировали с пустыми руками там именно приезжие, я эту особенность района в окрестностях Манежной быстро поняла.

И тут, как гром средь бела дня: общагу расселили, все разъехались кто куда, и я снова осталась «бесхозной». Но обо мне позаботился Богатырев. Он привел меня за руку в грандиозный Мхатовский дом (по улице Горького, 6, рядом с магазином «Подарки»), где в красивой трехкомнатной квартире, уставленной резной старинной мебелью, с окном, выходящим на «Пешков-стрит», жили две женщины — постарше и помоложе. Мать и дочь Поповы. Мария Андреевна и Зина. Юра сказал им: «Вот, привел вам Иру. Она питерская, хорошая». И с тех пор на время своих вояжей в столицу я стала останавливаться у них почти всегда.

«У них» — громко сказано. Мария Андреевна уже тогда болела, и вскоре умерла, пообщаться с ней мне удалось совсем мало, а пообщаться хотелось, и было о чем. Мария Андреевна была прообразом легендарной Анки-пулеметчицы. А на самом деле — санитаркой в чапаевской дивизии. Впоследствии она получила юридическое образование и стала подругой и личным помощником Александры Коллонтай — легендарного «посла Советского Союза».

Время от времени я в этом доме встречала людей с фамилией Чапаевы или Фурмановы… Ну, про множество других знаменитых людей, регулярно появлявшихся в этом доме, я писать тут тоже не стану: частная жизнь — она и в Африке частная жизнь. Но, конечно, было очень клёво сидеть на маленьком балкончике в кухне, курить и наблюдать сверху, как выходит из своего подъезда и садится в машину Василий Ливанов, или линкором выплывает во двор Вячеслав Невинный… Но самым прекрасным в этом дворе было Саввинское подворье — точно напротив нашего балкона. Оно так мне нравилось, что я специально отыскала сведения о нем в какой-то энциклопедии: «Саввинское подворье с его облицованным разноцветной керамической плиткой фасадом, принадлежит к числу наиболее успешных примеров применения приемов национально-романтического течения в модерне, сочетавшего современные материалы и конструкции с мотивами древнерусских декоративных традиций».

Сейчас эта цитата из «Географии стиля модерн в Москве» Уильяма Брумфилда висит в Википедии — бери и пользуйся, а я тогда потратила уйму времени в Публичной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина, чтобы эту информацию отыскать…

Сидя с сигаретой на кухонном балкончике я всё время любовалась этим, дивной прелести зданием, и думала о том, как щедры были старые, прежние москвичи, если такую красоту построили во внутреннем дворе, где видят её только жильцы и посетители. Зина над моими рассуждениями посмеялась, и рассказала мне, широко открывшей не только глаза, но и рот, что дом этот, прежде, чем стать домом номер 6/6, был домом номер 24, и стоял лицом аккурат на Тверскую. Но в 1939 году — за одну ночь — это здание (вместе с обитателями) передвинули вглубь двора, дабы расширить проезжую часть улицы Горького. Так вот и «досталось» оно жителям этого двора. А обитатели дома, проснувшись однажды утром, вместо главной улицы Москвы увидели в окнах большой и довольно шумный двор… Я всё пыталась себе представить их ощущения, но воображение мое перед таким фокусом пасовало, и единственное, что мне удавалось себе представить, это детский фильм «Старик Хоттабыч».

Жизнь на улице Горького была прекрасна. Я моментально привыкла жить в Москве, вообще не заглядывая в метро, хотя оно было практически кругом, куда ни шагни. И очень сетовала на то, что в гости к Богатыреву на улицу Гиляровского нельзя дойти пешком, и надо всё-таки нырять в метро. Магазины «Пешков-стрит» и ее окрестностей, казавшиеся всем приезжим неким Эльдорадо, всегда кишели огромными очередями за всем на свете, очереди состояли, главным образом, из «гостей столицы», вызывая ворчание (беззлобное, впрочем) у «местных жителей». Я еще прекрасно помню, как в ГУМе, ЦУМе или Елисеевском гастрономе всё время что-то «давали». В ту пору этим словом называли появление товаров повышенного спроса (хотя у провинциалов спрос повышенным был буквально на всё), а потом по улицам расхаживали стаи модниц в одинаковых австрийских кремовых сапогах, а привезенную мною из Москвы в Ленинград кожаную куртку муж старался в Москву с собой не брать — в таких там ходил каждый второй. А в Ленинграде — он один.

Я любила ходить по Пешков-стрит, особенно летом. Нет, разглядывать витрины было неинтересно: надоедало буквально на второй день — они менялись раза четыре в году — по сезонам. А вот когда в жару топаешь по расплавленному асфальту, спасением и счастьем становилась тень от пышных деревьев, которые росли во всю длину улицы Горького. Я могла не интересоваться прогнозом погоды (хотя у меня, как у всех обитателей Ленинграда, прогноз погоды был пунктиком) — просто довольно было выглянуть в окно: если публика жмется к деревьям — значит, жарко. Мне этих деревьев очень не хватает сегодня, и я не люблю гулять по нынешней Тверской, как бы ее ни украшали затейливыми ярмарочными арками и прочей кладбищенской дребеденью…

Буквально через полгода нашего знакомства Мария Андреевна умерла. Зина осталась одна, но дом по-прежнему не пустовал: Зинка была знаменитой светской львицей. Родившаяся и выросшая за границей, она свободно и даже щегольски говорила по-немецки и по-английски; кажется, у нее были вполне приличные французский и шведский, она была собственным корреспондентом «Лос-Анджелес таймс» и японской газеты «Майнити», про ее дружбы, браки и романы с отечественными кинозвездами и звездами спорта ходили легенды, да и сама она про всё это охотно рассказывала. Она была моей первой знакомой, которая ничего вообще не покупала в советских магазинах — все шмотки и продукты она заказывала по заграничным каталогам, и я, со своими купонами-бонами в ленинградские «Березку» и «Альбатрос» (которые тогда были вторым после фарцовщиков источником шмоток и деликатесов), умирала от зависти, когда Зинка, листая эти каталоги, обнаруживала там невиданную доселе кобальтовую дубленку, набирала номер по телефону и своим капризным ломким голосом бормотала: «И привезите мне, пожалуйста, сразу два размера, а то в прошлый раз оказалось велико»…

И она же научила меня ходить по центру Москвы проходными дворами. Их теперь совсем не осталось, а в ту пору было довольно много, и в районе между Пешков-стрит и Пушкинской улицей, между проспектом Маркса и проездом Художественного театра, между памятником Долгорукому и Пушкой я знала, кажется, все проходняки.

И всё-таки, как бы часто я ни бывала в Москве, это была «программа для туристов, а не для эмигрантов». Для меня Москва в ту пору была местом новых знакомств, общения и развлечений (тогда еще не было слов «тусовка и тусоваться»). И для этой цели она мне подходила как нельзя больше: дома, под присмотром родителей, оставался маленький ребенок, вечно занятый на работе муж, вечно ждущая пишущая машинка, худсоветы, редсоветы, лекции в кинотеатрах и проч.

А здесь был непрерывный праздник самозванной «тургеневской барышни».

Однажды, когда я приехала в очередной раз в Москву, Зина и Юра Богатырев начали взахлеб мне рассказывать, как при реконструкции какого-то здания в Столешниках обнаружили типографию 18 века, в которой, по рассказам Гиляровского, в конце 19-го века был трактир, а потом — просто жилые комнаты, а потом — вообще какой-то склад, и вот теперь там открылся ресторан «У дяди Гиляя» — и мы весело отправились туда. Физиономия популярного Богатырева моментально открыла нам двери, мы в Москве начала 80-х вдруг окунулись в этакий мир старого русского трактира, и с той поры — до покупки кафе американцами в первой половине 90-х — оно стало мне родным. Почти таким же, как кафе ВТО на первом этаже здания на Страстном — вечное место встреч всех со всеми в театральной Москве, куда я попадала без посторонней помощи — по своему аспирантскому удостоверению.

В ресторан Дома кино, который я обожала, я довольно скоро стала попадать по корочкам Ленинградского Союза Кинематографистов.

А вот в знаменитый ресторан ВТО в Доме актера, и в ресторан Дома Писателей на улице Герцена без «протекции» было не попасть — а ужасно хотелось. Не из-за еды и напитков (этого добра и в Доме кино хватало), а из-за царившей там атмосферы, о которой ходили легенды. Ну, кто ищет, тот всегда найдет: моими проводниками в эти волнующие воображение заведения стали Юра Богатырев и Юрий Федорович Карякин. А чуть позже — Боря Хмельницкий, перед которым тоже всегда все двери были открыты. И тут обнаружилось, что всё, в общем, одинаково, и что люди во все три заведения ходят примерно одни и те же, плавно перемещаясь на довольно небольшом территориальном пятачке…

Но, право слово, так, интересно, так весело и так счастливо, как в этих — тогда «закрытых» — ресторанах, не было потом нигде: никакие выдающиеся рестораны мира с их кулинарными чудесами и мишленовскими звездами не могли дать того, чем славны были те «закрытые» заведения — когда к паре или маленькой компании подсаживаются и подсаживаются все новые узнаваемые люди, когда сдвигаются столы, когда стоит хохот, а потом крик (это когда начинали спорить об искусстве), а потом опять хохот… Оказавшись однажды в компании кинематографистов чуть постарше меня, я вот так прокочевала между этими тремя точками целый день, люди в компанию всё добавлялись, а я впитывала всё, о чем они говорили, как губка. А ведь были еще студийные кафе… Только с годами я начала понимать, как много эти кафе и эти рестораны значили для моего становления в профессии да и для личностного становления вообще. Именно потому, что главным там были вовсе не еда и не выпивка…

Иногда думаю, если бы кто-то из тех, кто еще помнит про эти заведения, про посиделки и разговоры в них, собрали бы вместе все свои вспоминания, могла бы получиться замечательная документальная книга о художественной жизни двух столиц, о ее строгой иерархичности (причем, иерархичности временами довольно странной и неожиданной), о ее наполненности не только смешными байками, анекдотами и хохотом, но и вечными разговорами об искусстве, когда огромная компания людей могла целый вечер проговорить об одном фильме, разбирая его до самомельчайших подробностей…

Особенно заметной эта «клубность» ресторана московского Дома кино стала после знаменитого 5 съезда кинематографистов в 1986 году, когда после заседаний — за сдвинутыми столами — оказались непримиримые стороны конфликта, словно незримой стеной разделенные. За одним в эйфории орали и спорили, за другим — тоже сдвинутым — говорили вполголоса, мрачно поглядывая на орущих «революционеров»: Элема Климова, Рустама Ибрагимбекова, Андрея Смирнова, Сергея Соловьева…

На рубеже 70-х и 80-х «моя Москва» включила в себя гостиницу «Россия» и Московский кинофестиваль.

Собственно, впервые туда, в «Россию», в «святая святых» меня тоже привела Зина Попова, которая, разумеется, была там не просто всегда аккредитована, а числилась завсегдатаем.

ММКФ конца 70-х был совсем не тем, что сегодня.

Он проходил один раз в два года: следующего ждать было долго. Это тоже было своего рода привилегированное «закрытое учреждение», туда в ту пору толпами съезжались в самом деле мировые суперзвезды со своими супер-фильмами, и просто попасть туда было мечтой любого начинающего кинематографиста. Для молодой ленинградской кинобратии ММКФ долетал отзвуками: показами в питерских кинотеатрах и в Доме кино лучших фильмов. Вокруг кинотеатров нескончаемой лентой вилась очередь за билетами, в Доме кино всё было по принципу «кто первый встал — того и тапки»: успел занять место в зале, молодец. Не успел, стой по стеночке и не шурши. Приходили компаниями: заранее «окапывались» в ресторане или в баре, оставляя кого-то одного в зале держать места. Сменялись по очереди, но не слишком долго: зал открывали минут за 30–40 до начала показа. В Москву на фестиваль делегировали «заслуженных и почетных», в том числе и из критического цеха. С попаданием на ММКФ было примерно как с получением путевок в Дом творчества на Пицунде: квот мало, и всегда находился кто-то более заслуженный, чем ты. Так что когда Зина просто дала мне чью-то аккредитационную карточку и сказала: «Пошли в „Россию“, кинцо посмотрим, а потом в пресс-баре гульнем!», я задохнулась от восторга. И от ужаса: а вдруг поймают? Но никто не ловил, все видели только аккредитацию западного издания (она отличалась от других цветом) и сразу пускали всюду.

В пресс-баре я чувствовала себя Золушкой, попавшей на бал в королевский дворец… Я сидела, вертела головой, узнавала в лицо Раджа Капура и Андрея Кончаловского, а Зинка небрежно так: «Вон, за соседним столиком, седой, лысоватый, в очках, видишь? Рене Клер. Бонжур, мсье Клер! А с ним тощий, очкастый, видишь? Это тот, чьё кино мы сейчас смотрели — Кешлёвский, поляк, молодой гений». От этого всего запросто можно было сойти с ума.

Пару лет спустя у меня уже была собственная аккредитация — по которой почти никуда не пускали, в том числе и в «Россию», и жила я у подруги рядом с Бахрушинским музеем, но имела право смотреть кино и без очереди покупать билеты на внеконурсные показы.

А еще два года спустя я, наконец, стала полноправным участником: поселилась в «России» и небрежно так, подняв выщипанные бровки, говорила друзьям: «Ужас какой-то — жить в „России“… Пока все эти коридоры пройдешь — ноги стопчешь или заблудишься… А уж на прием, по этой брусчатке, через всю Красную площадь, да на каблуках — вообще ад!». А они завистливо качали головами…

Всякий раз, когда я выходила из поезда на Ленинградском вокзале, я видела большой угловой кирпичный дом, выходящий одним из фасадов на площадь Ярославского вокзала, и думала: в этом доме должны жить путешественники. Как им удобно: от двери парадной до двери вагона — пять минут ходу! И даже представить себе не могла, что я когда-то уеду из любимого Ленинграда и поселюсь именно в этом доме…

Но я живу в нем уже 15 лет.

Наверное, я так и не стала москвичкой.

Мало того, пока я была частой «гостьей столицы», я с наслаждением бесцельно слонялась по московским переулкам-закоулкам, стараясь ходить только пешком, рассматривая здания, радостно открывая для себя скрытые во дворах проходы между улицами, прокладывая наугад маршруты. Сейчас перестала. Хотя, возможно, это и называется «стать москвичом»: перестать бесцельно слоняться по улицам пешком, заглядывая во все дворы (тем более, что большинство этих дворов сейчас просто закрыты воротами…

Всё, что было за пределами Садового кольца в пору моих наездов в Москву — хоть кратких, хоть длительных, — казалось мне «выселками». Поселившись у Трех вокзалов, я потихоньку начала открывать для себя мир непарадной Москвы. Мне теперь понятно, что мой Красносельский район — вовсе и не выселки, что это вполне себе центр, но это тот непарадный центр, куда редко ступает нога людей, обитающих в других местах. Во всяком случае, я от кучи коренных москвичей слышала: «О, а я там никогда не был!». В самом деле, для большинства людей и начало и конец территории Красносельского района — это те самые Ленинградский, Казанский и Ярославский вокзалы, с которых они куда-то уезжают и откуда-то приезжают… И даже в Сокольники, расположенные от вокзалов в двух остановках Красной ветки метро — как выяснилось, не столь уж любимое место отдыха москвичей, живущих в других местах. Возможно, раньше и было иначе, но раньше я здесь не жила.

Мы с мужем переехали в Москву не по собственному желанию, а, как говорится, по «производственной необходимости». В один прекрасный день выяснилось, что мы, прожившие вместе (практически неразлучно) много лет, почти не видимся. Муж, ленфильмовец, режиссер, а в прошлом — главный редактор знаменитой «Мастерской Первого фильма», постоянно снимал в Москве, жил в Мосфильмовской гостинице, изредка наезжая домой лишь на выходные. Мы скучали друг по другу, перезванивались каждый вечер, но от этого было не легче. Однажды именно он, коренной ленинградец, обожавший город и всё, что с ним связано, тяжело вздохнув, произнес: «Ну, в общем, всё уже ясно. На Ленфильме мне больше не работать. Надо решать — или живем дома, и ты меня кормишь, или переезжаем в Москву и я кормлю тебя!».

Ну, насчет «кормлю тебя» он, конечно, погорячился. Но в остальном он был прав: я могла работать где угодно. Он — только там, где снимается кино. В начале двухтысячных кино в Санкт-Петербурге снималось всё меньше, и он в короткую обойму снимающих не попал. Но всё же толчком к окончательному и непростому решению о переезде стали не наши печальные разговоры, а внезапное предложение, сделанное мне тогдашним Генеральным директором Московского Международного кинофестиваля Ренатом Давлетьяровым, который предложил мне возглавить Российские программы ММКФ.

Стать руководителем программы обожаемого Московского фестиваля — да об этом я могла только мечтать! Я немедленно согласилась. В 2003 году мы переехали. С Невского проспекта, из дома рядом с Елисеевским гастрономом, напротив Александринского театра, в съемную однушку в круглом доме на Довженко, неподалеку от Мосфильма.

Любимым моим развлечением на два года стало рыскать по сайтам о продаже недвижимости в Москве. Цены тогда еще были достаточно демократичные, зарабатывали мы вдвоем прилично, и почему нет? Я искала что-то вокруг Мосфильма или в окрестностях Тишинской площади и Белорусского вокзала, поближе к работе — к студии или к Дому кино. Мы ходили в свои выходные и по вечерам, смотрели квартиры. И всё, вот буквально всё по тем или иным причинам срывалось: то квартиры были совсем не теми, какие описывались на сайтах, то банк, предоставлявший ипотеку, не соглашался, то продавцы артачились… Однажды мы уже было и до нотариуса дошли — на улице Красина, рядом с Домом кино — но продавец вдруг сказал, что ему предложили прямую покупку без ипотеки, и он просит его извинить… Видимо нас с мужем ждал другой дом в другом месте. Стоял себе и ждал.

В конце моего списка была квартира в том самом доме с окнами на Ярославский вокзал. Я потащила упирающегося Юру ее смотреть: он опаздывал на съемки, и вообще, ему вся эта катавасия уже надоела, с квартиры на Довженко нас никто не сгонял, и он злился: «А почему тогда уж не прямо на вокзале жить?!».

… Мы вышли из метро на Комсомольской и направились к дому. Стоял август. По заплеванному разбитому тротуару мы буквально продирались сквозь толпы сидящих и лежащих бомжей с разбитыми физиономиями: «Сумку прижми покрепче!» — шипел на меня Павлов, уже про себя твердо решивший, что здесь мы жить не станем точно.

Мы вошли в большой зеленый двор со сквером в центре, где на лавочке нас ждала риэлторша, потом в парадную, производившую ужасающее впечатление. Из лифта выходили люди с клетчатыми сумками «тати».

«Ага, тут еще, небось, и челнокам комнаты сдают!» — продолжал шипеть муж, не понимающий, зачем мы вообще сюда приперлись. Мы поднялись на последний этаж, вошли в квартиру, и он сразу отправился смотреть самую большую комнату, окно которой выходило прямо на вокзал. Думаю, именно для того, чтобы не смотреть дальше.

Подошел к окну и замер.

Из окна высокого 9 этажа было видно пол-Москвы. Красивую крышу Ярославского, башенные часы Ленинградского, изразцы Казанского и купеческий шик ДК Железнодорожников… А еще шпиль гостиницы «Ленинградская», а еще круглосуточно подсвеченную темную громаду нового здания РЖД, а еще… Ну, только что не Кремль.

Вид и в самом деле был потрясающий.

И больше ему уже ничего смотреть не хотелось. Он равнодушно вышел на балкон, посмотрел сверху на зеленый двор и сквер, покивал, и снова помчался туда — смотреть на Москву. Мне кажется, что он именно тогда ее и полюбил — вместе с этим видом из окна. И сказал: «Остаемся здесь. В этой комнате у нас будет спальня! Чтобы мы просыпались и сразу видели вот это вот всё!».

Так мы стали жителями Трех вокзалов.

Бомжи, заплеванный асфальт, груды мусора вокруг сотен ларьков, которыми уставлена была наша Краснопрудная улица и окрестности вокзальной площади — все эти прелести мигом померкли перед ослепительным видом из окна…

Да и сама Краснопрудная улица, широкая, застроенная солидными сталинскими домами, нам понравилась. А «направо-налево» мы тогда еще не ходили и многого не видели, — к примеру, того, что практически всю рабочую неделю наша широкая Краснопрудная почему-то стоит в нескончаемой пробке. Но открываться некоторые прелести «нашего городка» начали не сразу.

Дом, улица, район словно специально именно нас и дожидались. Чуть ли не через неделю после нашего поселения затянули зеленой сеткой шпиль гостиницы Ленинградская, за которой вдруг выросли из ниоткуда несколько башенных кранов. Потом затянули той же зеленой сеткой и Ленинградский вокзал, чуть позже начали реконструкцию Ярославского, во дворе затеялось строительство «народного гаража» (что жизнь тоже не украсило), а едва ли не самым первым градостроительным подвигом свежего мэра Собянина стала масштабная реконструкция всей территории, прилегающей к Ярославскому и Ленинградскому вокзалам. Весь район превратился в одну гигантскую стройку — со всеми вытекающими: уничтоженными тротуарами, ямами, канавами, строительной пылью и грязью, вопящими таджиками…

Впрочем, это было еще не всё. В середине двухтысячных из дома было выходить страшновато еще и потому, что буквально в 10 метрах от нашего дома начинались «невольничьи рынки»: сходки мужчин азиатской внешности, которые нанимались на работу. То есть буквально: стоит толпа молодых мужиков, а кто-то выкрикивает специальности, которые нужны…

Но был поздняк метаться.

И мы потихоньку стали обживать наш район — не в сторону Красных ворот, Садового кольца, Покровки и прочего такого фешенебельного, а в сторону Третьего кольца (хотя наш дом — точнехонько посередине между Третьим и Садовым). Сначала обживали сугубо в смысле разведки инфраструктуры района. Которая, совершенно неожиданно, оказалась прекрасной. Первой мы стали выбирать себе церковь, а не магазины, потому что рядом с нашим круглым домом на Довженко стоял старинный Троице-Голенищевский храм, куда мы привыкли ходить по воскресеньям к дивному протоиерею Сергию Правдолюбову. И, погоревав, что теперь туда далеко ездить, отправились в красавец-храм Святых Апостолов Петра и Павла на Новой Басманной, построенный в начале 18 века по собственноручным рисункам Петра I.

Но то ли мы пришли в неудачную минуту, то ли не предназначалось нам стать прихожанами этого храма, но, в общем, второй раз идти туда мы не захотели, и отправились в другой, тоже неподалеку — Храм Покрова Пресвятой Богородицы на Нижней Красносельской, построенный в середине 17 века, как сообщала нам Википедия.

Сказать, что это были руины — не сказать ничего.

Вначале мы были настолько обескуражены, что решили, будто ошиблись — ну, не могли в этой груде кирпича идти богослужения… Но они шли, хотя и внутри храм мало чем отличался от большого холодного сарая. И вот так бывает: мы прикипели к нему сердцем с первой же минуты — к холодному, полуразрушенному, уродливому. Как-то сразу нас согрели и ободрили священники, как-то сразу всё оказалось «по нам». И все эти годы мы с любовью и радостью наблюдали, как руина красного кирпича превращается в прелестную, жёлтенькую, нарядную, любовно ухоженную церковь, всегда полную детей и молодежи; как строится и постепенно заполняется иконами Главный иконостас…

Мы нежно полюбили наш Храм Покрова Пресвятой Богородицы в Красном селе, подружились с его чудесными священнослужителями.

Именно отсюда начались и наши прогулки по своему району, когда в хорошую погоду просто идешь дальше по Нижней Красносельской — и неожиданно для себя (мы же иногородние!) упираешься в роскошную Елоховскую церковь. А потом — другой дорогой возвращаясь домой — обнаруживаешь подсвеченный огоньками сад им. Баумана, и радостно узнаёшь в нем парк из фильма «Покровские ворота»… Тут летом играют джаз, а зимой заливают каток, на котором полно катающихся на коньках детей и взрослых… А еще мы обнаружили здесь множество закоулков, в которых спрятались красивые старинные дома, вроде чудного особняка Абрикосовых, который украшает все обертки бабаевского шоколада (да и сама «Бабайка» — недалеко от нас, и я всё мечтаю как-нибудь попасть туда на экскурсию), или дивной прелести здание Богадельни Геер (говорят, оно пустует, интерьеры полностью разрушены, но снаружи здание прекрасно).

Собственно, именно «походы в сторону от центра» хоть как-то примирили нас со всеми стройками века, которые кольцом окружили нас через пять минут после поселения. Мы стали расширять собственную географию, обустраивая быт, и обнаружили в 15 минутах ходьбы от дома, сразу за эстакадой Третьего кольца, Ашан и Леруа-Мерлен, и вообще с удивлением открыли, что наши «три вокзала» — это, оказывается, хорошо обустроенный жилой район — где всё прямо под рукой: любые бытовые вопросы, возникающие у нас по ходу жизни, моментально находили «ответ» — в шаговой доступности аптека и ремонт обуви, стрижка и маникюр, кошачий корм и очки, цветы, продукты и хозтовары — все это встречаешь буквально на каждом шагу. И еще — много-много колясок с детьми и беременных женщин, которые особенно заметны весной и летом…

А однажды утром я проснулась от того, что кто-то стучит к нам в окно. На 9 этаже. В окне… стоял таджик. Из кровати с криком вылетел муж, и увидел, что таджик стоит в строительной люльке и просит закрыть окно: нам мыли дом снаружи. Уж не знаю, кто там должен был приехать, но дом, который я всю жизнь считала тёмно-серым, после того как его помыли, оказался цвета нежно-бежевого песчаника…

Просыпаться 7 ноября и 1 мая под звуки духового оркестра мы уже привыкли. Это коммунисты празднуют — с оркестром и знаменами.

Поначалу мы не понимали — почему именно тут. Пока мне не назначили встречу у памятника Ленину. Я удивилась: какой еще Ленин? Вот с вами бывает, что вы глядите и не видите то, что перед глазами? У нас было именно так. Что-то через год жизни «на вокзале» мы вдруг обнаружили, что всё это время под окном нашей главной комнаты стоял памятник Ленину, прямо в центре площади. И вокруг него постоянно то солдат куда-то под музыку отправляют, то коммунисты празднуют.

Зато в дни военных парадов на Красной площади — у нас в квартире персональный формат «3D»: всё, что по телевизору над Кремлем летит анфас — самолеты, самолетики, вертолеты — мимо нашего окна в ту же самую минуту летит в профиль. И мы весело пересчитывали летящие мимо окон самолеты, всякий раз надеясь уличить диктора в неточности. Увы, они не ошибаются, у них «все ходы записаны».

А «стройки века» постепенно заканчивались. И вместо беспорядочного нагромождения ларьков и пасущихся вокруг них бомжей, одна за другой возникали нарядные красиво облицованные площади (и даже фонтан, который, правда, никогда не работает). Умытыми и нарядными стали и здания Ленинградского и Ярославского вокзалов. И как-то сами собой исчезли стада бомжей, и невольничьи рынки. Не совсем, конечно, но из дому стало выходить не страшно.

Одного лишь было несказанно жаль — классического фасада высотки — гостиницы Ленинград, который переделали во что-то совсем несуразное, да еще сзади добавилось что-то еще более высотное и еще более несуразное. Но человек ко всему привыкает, а наш дивный вид из окна к нам возвратился…

Зато все наши попытки найти в окрестностях дома приличный ресторан завершились полным фиаско: забегаловок полно, но все они рассчитаны на «мимопробегавших», куда лучше носа не совать. А мы так рассчитывали присмотреть для себя какое-то место для дружеских и деловых встреч неподалеку от дома…

Впрочем, одна важная деталь нашего питерского быта перекочевала вслед за нами в Москву.

Вы знаете, что такое жить в 90-е в самом центре Невского, ровно посередине между Московским вокзалом и Ленфильмом? О, вы этого не знаете. Приезжающим на пробы актерам (особенно если они не суперзвезды) в целях экономии гостиницу не заказывают, справедливо полагая, что сойдя с поезда или ожидая поезда, до и после проб, они смело могут провести время в ленфильмовском кафе (пришедшем в ту пору уже в полный упадок). Правда, сами актеры так не считали. И еще многие другие люди, приехавшие из Москвы или просто оказавшиеся на Невском. Куда проще позвонить в дверь знакомого дома, откуда точно не прогонят, где дадут яичницу и чашку кофе (а, возможно, и коньяку нальют, если есть).

Ну, собственно, всё то же самое в точности происходит, если вы живете у Ленинградского вокзала.

Звонок в семь утра: «Ребята, мне к одиннадцати в Минкультуры, можно я у вас душ приму?». Звонок в семь вечера: «Ребята, у меня смена окончилась, а до поезда — четыре часа. Примете?»

Примем. Куда мы денемся.

Похоже, мы так и остались людьми между Ленинградом и Москвой. Мы, кажется, сев в поезд, так толком до Москвы и не доехали, оставшись где-то на «промежуточной остановке».

Хотя, если присмотреться, то в этом, определенно, что-то есть.

При попытке поднять собранный вприкидку чемодан, произношу длинный нецензурный монолог.

Крошка-енот сопит молча, и делает вид, что это его не касается.

— Чего сопишь? Скажи мне, сволочь мелкая, хоть что-нибудь — что с этим делать теперь?!

— Блядь, прекрати уже этот свой театр абсурда! Разоралась! Ты же не хуже меня знаешь, что детям привезти надо, Вожаговой надо, Рождественской надо, Алечке надо, Машке Авербах надо, ну и там еще — всех не перечислишь…

— А что я делать буду, сука, если меня с ним в самолет не пустят?! Да и как это переть?

— Допрешь, не барыня! И доплатишь за перевес!

Так вот и поговорили.

В моём детстве все девочки были влюблены в Ихтиандра.

Я никому про свои симпатии не говорила — стеснялась, но я была влюблена в негодяя Педро Зуриту. Вот, хоть тресни: он мне казался и умнее, и красивее, и значительнее, а мрачная его страсть к Гуттиэре меня волновала куда больше, чем те розовые сопли.

Я даже подростком была барышня довольно жёсткая.

Живьем в театре я его впервые увидела на сцене «Современника» в «Обыкновенной истории», а потом спектакль без счету крутили по ТВ, и я всё смотрела и смотрела, и чем больше смотрела, тем пронзительнее воспринимала историю дядюшки Петра Иваныча Адуева.

Как-то вот холодноватый, вроде, МихМих умел цеплять за сердце.

Мне и Дон Жуан его у Эфроса нравился просто очень-очень — хотя обожала в этом спектакле я, конечно, Николая Волкова — как, впрочем, и все. Уж очень велико там было несовпадение видимого с сущим — это потрясало. Но скептического, ироничного героя Козакова тоже любила, да и по смыслу, по человеческому типу, мне такой герой был ближе.

В кино он на меня он огромное впечатление производил не как инфернальный красавец (он и сам был инфернальный красавец — чем тут удивлять?), а как комик.

Это была просто роскошь, просто фейерверк: уморительный Зефиров из «Льва Гурыча Синичкина», придурок-виконт из «Соломенной шляпки», дебильный полковник из «Здравствуйте, я ваша тётя!», 2-Антифол-2 из «Комедии ошибок».

Далеко не каждый красавец мог позволить себе такое, а, главное, умел сделать из себя такое, — а он умел, и как!

Ну и, само собой, его «Безымянная звезда» и «Покровские ворота» — это уже был просто «контрольный выстрел в голову»!

…Я его знала очень давно — так давно, что сама уже не помню, откуда. При каких обстоятельствах мы познакомились, как-то стёрлось из памяти — и хоть тресни. Во всяком случае, я помню его еще молодым и ослепительно красивым.

Впрочем, он красивым был до самого конца.

Мы не были друзьями, и мы виделись очень-очень редко. Но факт знакомства имел место, а исток знакомства затерялся в глубинах памяти…

Я вспоминаю, как сидела на «Женитьбе» Эфроса, где он играл Кочкарева, и от щедрот сделал нам с мужем места в первом ряду (я была на сносях), а потом всё косил на меня со сцены — в ужасе — видимо, боялся, что начну рожать (он же не знал, что я в таком виде на спектакль припрусь)…

МихМих Козаков был последний человек, в чьем исполнении я любила слушать стихи (ой, вру — еще Светлана Крючкова).

Все остальные — были хуже того голоса, который звучит в душе, когда читаешь стихи глазами…

МихМих мне однажды читал стихи на пари, на заказ.

Лет 10 тому назад он выступал у меня на ММКФ, в Белом зале Дома кино, в день юбилея Арсения Тарковского читал его стихи, — имел, как всегда, громадный успех у публики, после которого просто так садиться в машину и ехать домой ему не хотелось. Ему хотелось общаться.

Мы сидели в кафе около Белого зала, болтали о том-о сем, и я спросила МихМиха, не боится ли он во время выступлений забыть часть стихотворения.

Он ответил: «Это невозможно! Это же мой хлеб!».

У него было хорошее настроение, ему хотелось рюмку коньяку.

Мне тоже хотелось, но Маша Чугунова, которая и договаривалась о деталях этого выступления, меня строго-настрого предупредила: ему нельзя ни капли. Не только по медицинским показаниям, хотя он уже был нездоров…

Но ему отказать было невозможно и остановить его было тоже невозможно.

И он взял нам по соточке.

«А хочешь — пари?» — спросил он меня своим волшебным, «старинным», богатым голосом.

Пари — это я всегда.

«Давай так: ты произносишь любую строчку любого стихотворения — он сделал паузу и добавил:

— Ну, приличных, я имею в виду!».

Видимо, он в этом смысле мне не вполне доверял.

— Вот ты произносишь первые слова, а я заканчиваю всё.

— Хочу! — я аж задохнулась от предвкушения, как я его сейчас «уем»!

— На что спорим?

— Нуууу… не знаю…

— Вот что. У меня с собой денег больше нет. Следующую сотку берешь ты, если проспоришь.

А если выиграешь, то тоже ты, а я тебе потом отдам.

— Ну МихМих… ну меня же убьют потом… — заныла я.

— Не бэ. Никто тебя не убьет. Поехали.

И началось!

Он влет подхватывал все, что бы я ни извлекала из глубин памяти.

Он всё — ну абсолютно всё помнил.

И очень быстро — прямо на глазах — пьянел. И от этого становился только азартнее.

Через минут 15 вокруг собралась толпа. Аплодировали. Он толпу не замечал: привык.

Я вообще ничего, кроме него и его голоса, замечать не могла…

Часа два продолжалось это фантастическое пиршество искусства.

Он сам и был — искусство. Настоящее. Большое. Сегодня такого уже не делают.

Я, разумеется, проигралась вдрызг. Соточка. Потом еще одна…

Потом он сказал: «Всё. Хватит. Пора и честь знать».

Встал, пошатнулся, укрепился на ногах и пошел. Я семенила рядом — провожала.

Он был красив необыкновенно. Высок. Прям. Горд.

На прощанье сказал: «Поняла?»

Я кивнула.

Он, уже через плечо, садясь в машину, бросил: «Авось, еще увидимся».

И больше я его живым не видела.

А его голос — волшебный, бархатный, не сегодняшний, продолжает звучать.

Уже без него.

Крошка-енот, в принципе, неглупый и очень добрый. И он обожает делать подарки.

При этом, к сожалению, енотик, обычно, думает и рассуждает как дебил.

Ну, например: «Я оставлю тут дофига вещей, которые сюда таранил, и еще сигареты выкурю, а куртку, свитер и ботинки надену на себя. И чемодан у меня будет полупустой, а сумка ручной клади — так и вовсе пустая! Какой я молодец, какой я умница!» — думает крошка-енот.

И начинает за две недели до возвращения считать, что и кому надо привезти из Черногории в Москву.

Ну, понятное дело, половине Москвы надо привезти пршут и сыр (и себя не забыть). А еще лозову ракию. А еще бальзам «горки лист». А еще надо будет взять две маленькие бутылочки вина — не торчать же всухую 2 часа в аэропорту, и не покупать же бутылочку, которая в магазине стоит 1 евро, за 7, как просят в аэропорту, правда же?

Правда.

— А домой приедешь — там шаром покати. — гундосит крошка-енот. — Возьми уже, что ли, штук пять вкусных черногорских помидорок в ручную кладь, сама потом спасибо скажешь.

И да: зелененькие короткие штанишки тоже не забудь положить!

«Енот, ты совсем дебил?!« — орет злобная Павлова крошке-еноту.

«Сама дебилка!» — угрюмо огрызается крошка-енот. «Кто в конце мая ломал руки — зачем я оставила в Черногории зелененькие штанишки? А я говорил — забирай, а кто-то тупой (не будем показывать пальцем) сказал «нахуй!».

И вот так, с прибаутками, енотик напаковывает чемодан, который не закроется никогда, по определению.

Хотя за весом чемодана крошка-енот строго следит, и потому орет: а лёгкие тряпки и обувь убирай в ручную кладь — и будет тебе счастье!

Так и поступаю.

Чемодан всё равно не закрывается.

Енотик бурчит: коленкой прижми, и всё закроется! И шлёпки положи, итальянские, понадобятся же. Денег не напасёшься, каждый раз новые покупать!

— Енот, сука, я тебя ненавижу! — кричу я.

Крошка-енот насупливает острую мордочку и пищит противным жлобским голосом:

— Дадада! Меня Юра ненавидел, меня ты ненавидишь, меня только один я люблю. А дома потом все радуются: ах, как здорово, какие мы молодцы, что это взяли!

Складывай, давай, что говорят — и не пизди!

😕

У крошки-енота много пляжных сумок. Если енотик видит где-то сумочку больше предыдущей, он её немедленно покупает

Удивительно, но в новую, почему-то, всегда не помещается ровно столько же необходимого крошке-еноту для пляжа, сколько не помещалось и в предыдущую.

Нет, ну, а как?

Лежать же на чем-то надо? И чтобы ноги не лежали хрен знает на чём, а лежали бы на своём родном пляжном полотенце. Родное полотенце покупалось с учетом роста Павлова 184 см, но какое это имеет значение, зато ножки будут удобно лежать.

Но на мокром полотенце же лежать неохота, правильно?

Значит, нужно второе — для вытирания. Тоже желательно, большое. Ну, поменьше первого, но всё же.

— Так… Вот этот купальник сразу наденешь на себя, — гундосит крошка-енот, — в нем же залезешь в воду и сразу его снимешь сушить, это понятно. А загорать наденешь второй, сухой.

А вдруг тот не высохнет, не напяливать же на себя мокрый, чтобы еще раз искупаться, правильно?

— Правильно, соглашаюсь я.

Енотику же совершенно необходимы на пляж три купальника.

— А вдруг тебе захочется походить? Не сверкать же своим целлюлитом перед всем пляжем («на котором лежат три с половиной калеки» — вставляю я, но енот мои замечания всегда игнорирует)? И не надевать же, в чем пришла, правда же?

Значит, без парео или пляжного платья енотику — никак.

И вот еще: ночью был ливень, пляж наверняка будет мокрый, матрасик-то под полотенцем и промокнет…

(Да, про матрасик — ну, а как, спина же своя, не казённая, чего себя мучить-то? Даже смешно на пляж — и без матрасика).

А чтобы, значит, он не промок, — возьмем циновку.

— ???

— Ну, чего она там весит, циновочка-то, странно даже разговаривать.

Резиновые тапки — само собой. Масло для загара — само собой, два телефона — само собой, и кошелек — а как без кошелька-то?

— Так, чуть сигареты не забыл! — вскрикивает крошка-енот. — Слава Богу, вспомнил.

Влажные салфетки, расческа, зеркальце, помада…

— Нет, ну 300 метров по городу идти от пляжа до дома с ненакрашенной рожей — это же просто невозможно! — иронизирую я, но енот молча смотрит на меня, как на душевнобольную, и помаду я тоже послушно складываю.

Вроде, всё.

— Ага, всё. А яблочко, а грушу, а водичку?

— Блять, ну что за сумки такие делают — вечно ничего не помещается! — сердится крошка-енот.

А мне опять приходится идти на пляж с незастёгнутой молнией на сумке.😕

Крошка-енот очень боится, что у него чего-то не хватит, а ему это будет очень нужно.

Любимая фраза крошки-енота: «а вдруг?!».

Поэтому крошка-енот везет с собой в Черногорию на месяц 4 блока сигарет, а потом там обнаруживает 2 блока, оставленных про запас в июне.

Крошка-енот очень боится, что когда он вернется в Москву, будет страшный холод. Еноту пох, что от двери аэропорта до такси можно пробежать хоть в пургу, хоть в купальнике, без особых последствий для здоровья, поэтому енот берет с собой в Черногорию толстый свитер, пуховую дутую жилетку и тёплые ботинки.

Крошка-енот в магазине видит по большой скидке таблетки для посудомойки: «Ах, а мне же сколько еще посуды перемыть придется!» — и хватает коробку, напрочь забыв, что дома уже точно такая же полнехонькая стоит.

Крошка-енот твердо знает, что никуда, кроме пляжа и рынка, он не пойдёт, и что сезон давно закончился, и что никаких концертов и светских мероприятий точно не будет. Нафиг тот енот привозит с собой комплект парадного обмундирования (включая обувь) — не понимает даже сам енот. Но он привозит.

Это уж не говоря про два ноута (один рабочий, второй — на случай, если первый откажет), три телефона (один запасной — а вдруг), и айпад (который, обычно, даже не вынимается из чемодана). Нет, ну, а как?

Ведь крошка-енот знает, что если он не привезёт с собой вот это вот всё, то первый ноут обязательно крякнет, а так же крякнут и два телефона — и что он тогда будет делать?

Вот и везет.

И да, чемоданчик у енотика размером с самого енотика.

Про еще несколько вещей, которые везет крошка-енот с собой в любую поездку, даже рассказывать стыдно, и я не буду.

Ну и, вишенка на торте: капсулы для кофемашины.

Енотик покупает огромную коробку капсул Dolche Gusto, напрочь забыв, что машина у него Nespresso, (кто не в курсе — капсулы дольче густо ровно вдвое больше капсул неспрессо, так что огромную коробку капсул, видимо, енотик теперь просто сожрет, запивая кипятком).

Я не знаю, как справиться с крошкой-енотом в себе.

Павлов пытался много раз — у него тоже не получилось.

😫😫😫

70!

ЭВА

Мне кажется, что в дни моей юности ее обожала вся страна, весь громадный Советский Союз.

От нее словно какое-то сияние исходило, и это было не только сияние её чудесной, нереальной красоты, а еще и чего-то прекрасного, волшебного, нематериального…

После фильма «Звезда пленительного счастья» этот нежный овал лица, эти прозрачные глаза и эти губы-лепестки не сходили с обложек наших журналов, она стала, кажется, третьей иностранкой на моей памяти, по которой сходили с ума и прыщавые юнцы и почтенные отцы советских семейств, — двумя первыми были Анни Жирардо и Анук Эме.

Но думаю я, что Эву тогда полюбили всё же не за красоту, а за это «БилА-не билА! Авос!», и за то, как на коленки уселась в грязь на дороге и заревела…

Когда в середине 70-х мой муж по студенческому обмену съездил в Польшу, и видел ее в театре Юзефа Шайны, зависти моей не было предела.

А еще через пару лет она потрясла нас всех в фильме Ильи Авербаха «Объяснение в любви», и стала уже просто нашим кумиром.

Я об эту пору была далека от всего на свете: у меня только что родился ребенок, я работала мамой 24 часа в сутки, потом началась аспирантура, и я вспомнила о своем былом увлечении Шикульской, лишь познакомившись с Юрой Богатыревым, который первым делом спросил меня, знакома ли я с нею.

Я не была знакома, но он всё равно взахлеб стал про нее рассказывать, и было видно, что она для него не просто партнерша по фильму, а кто-то очень важный в жизни. И так он про нее говорил, что я снова в нее влюбилась. И потом, когда я с кем-то о ней заговаривала на «Ленфильме», все, кто с нею так или иначе соприкасался, — буквально расцветали, стоило лишь упомянуть ее имя.

Было понятно, что она не только красивая и талантливая, но и очень хорошая.

И лишь Авербах на моей памяти всегда избегал разговоров о ней, мрачнел и переводил беседу на другую тему.

Узнав, что я буду вместе с ней работать в жюри фестиваля «Балтийские дебюты», я просто задохнулась от восторга. В самом деле. Мне ужасно хотелось с ней поговорить. А работа в жюри людей всегда очень сближает. И тогда, летом 2010-го, по-человечески мы все меж собой мгновенно подружились и перешли «на ты»…

Хотя в нашем жюри эстетические пристрастия и взгляды на кино у нас всех оказались настолько различны, что когда мы пришли к результату, более или менее приемлемому для каждого, и раздали призы, выяснилось, что каждый — вот буквально каждый член жюри этим результатом в глубине души недоволен.

В этом смысле Эва тогда меня просто потрясла своей независимостью и непреклонностью. Уже все согласились на компромисс, уже все договорились между собой, а она всё стояла на своем. По любой позиции стояла до конца, не пасуя перед большинством…

Впрочем, она меня тогда поразила вообще всем.

И тем, с какой иронией относилась к самой себе — на мой взгляд, совершенно ослепительной, без всяких уколов и подтяжек. Иначе, как «эта старая тётка» она себя не называла, хотя эти её слова возмущали буквально всех и все начинали бурно протестовать, а она расстраивалась: «Получается, что я комплиментов себе выпросила!». Она именно так по-русски говорила: не очень правильно, но очень понятно.

И тем, каким ясным, я бы даже сказала, ярким умом обладает.

И легкостью в общении, контактностью, дружелюбием и какой-то удивительной прямотой и искренностью. На любой вопрос она отвечала всегда открыто и честно, не жеманясь, без этого дурацкого «ноу комментс».

Мы с ней много разговаривали про Авербаха.

Именно тогда я поняла, почему он не любил говорить про нее…

Когда я спросила её о нем, она даже глаз не опустила, сказав: «Он был единственной настоящей любовью всей моей жизни! И он меня тоже любил».

И на вопрос, почему они расстались, тоже ответила грустно, просто и прямо: «Понимаешь… Илья мне всегда говорил: «У нас с тобой — „Варшавская мелодия“ в чистом виде!».

Меня тогда словно ножом по сердцу полоснули.

Я представила себе эту пару, и почти физически почувствовала, что его жизнь точно сложилась бы иначе, будь она с ним рядом. Что многого ужасного в этой его жизни точно бы не случилось: она бы за него горло перегрызла. Да и потом, ведь не только же мы, ведь высокое начальство — и студии и страны — ее тоже обожало. Вон, насколько легче была жизнь Любимова рядом с Целиковской и ее звонками «куда надо»…

И даже последние его дни не были бы так печальны, будь она с ним…

Я позвоню ей, конечно, хотя обычно в такие дни она трубку не берет, прячется от поздравлений.

Ну, пусть хотя бы так — поздравлю любимую мою, чудесную, удивительную Эву.

Эву Шикульску.

Для которой любой юбилей — пустяк, потому что красота и молодость — она в душе, а не в зеркале.

С днем рождения, Эва!

Разгребала мегатонны старых текстов в поисках нужного, и наткнулась на статью, написанную году в 1996-м, для энциклопедии (у меня этих текстов много было написано про всё на свете, а храниться они у меня стали именно с 1996-го, когда я купила себе первый компьютер).

И вот, значит, нечаянно наткнулась на старый текст, который мне сегодня про человека, про давнюю подругу внезапно объяснил гораздо больше, чем я тогда предполагала.

Лар, смотри, что нашла.

 

Гузеева

Актерскую судьбу Ларисы Гузеевой с нечаянной точностью сформулировала трехтомная французская киноэнциклопедия, где Гузеева оказалась единственной упомянутой русской актрисой своего поколения. Расписавшись целым абзацем комплиментов по поводу дебюта Гузеевой в кино, французский автор энциклопедического материала далее меланхолично добавил: «к сожалению, больше в кино не снималась, но мы уверены, что она еще вернется и блеснет своей восхитительной красотой и чудесным талантом».

Свыше 25 киноролей, сыгранных актрисой за последующие 15 лет, для французской киноэнциклопедии не существовали.

Лариса Гузеева и впрямь оказалась жертвой своего невероятно громкого дебюта в «Жестоком романсе» Эльдара Рязанова. Огромный международный зрительский успех экранизации «Бесприданницы» Островского и жестокий критический разгром картины полностью спроецировались на судьбу молодой актрисы, и лишь по истечении времени стало очевидно, что отмеченный критикой недостаток лиризма, «чистой голубизны» в характере Ларисы Огудаловой, которую сыграла Гузеева, был не актерским просчетом, а концептуальным решением.

Если угодно, рядом с великолепным циником Паратовым, которого сыграл Никита Михалков, только такая Лариса — страстная, способная ради любви и убить, и умереть — могла существовать на равных. Нервный темперамент «бесприданницы», её экспансивность и решительность как раз и стали теми ключевыми качествами, которые погубили героиню фильма. Гузеева сыграла не хрупкую беззащитную красавицу, а роковую страстотерпицу, которую не приняла критика, навесившая на неё множество негативных ярлыков.

Фатальную роль в актерской судьбе Гузеевой всегда играло несовпадение внешних и внутренних данных — трогательная красота лирической героини и неожиданно резкий темперамент, природный вкус к характерности. Роли беззащитных жертв, непрерывно предлагавшиеся актрисе после «Жестокого романса», во многом противоречили её актерской природе.

Пожалуй, только Владимир Хотиненко сумел по достоинству оценить эти качества дарования Ларисы Гузеевой, дважды предложив ей острохарактерные роли в своих картинах, и оба раза попавший точно в цель. Эксцентричная шлюха-карьеристка в ленте «СВ. Спальный вагон» на протяжении фильма несколько раз меняла «маски» — от образа строгой чиновной дамы, пуританки, добродетельной жены, спортсменки-культуристки — до разнузданной потаскухи, хищницы, скандалистки и, наконец, обыкновенной ревущей бабы, узнавшей, что слюнтяй-муж изменяет ей с толстой продавщицей.

Актерская свобода, бесстрашие и раскованность Гузеевой в этой роли, где она не побоялась спрятать свою знаменитую красоту под толстым слоем намазанного на лицо крема, воспринимались тогда как неожиданное и оригинальное режиссерское открытие, как нечаянная удача актрисы. Однако роль Зинаиды в нашумевшей «Патриотической комедии» Хотиненко уже совершенно определенно продемонстрировала, что сильная энергетика и острая характерность на грани клоунады — реальные свойства дарования Гузеевой, а не случайная режиссерская находка. В мифологических коллизиях и острых эскападах «Патриотической комедии», в партнерстве с Сергеем Маковецким, Сергеем Виноградовым и Алексеем Серебряковым существовавшая естественно и весело, серьезно и чуточку пародийно, Лариса Гузеева органично вписалась в эту компанию, словно подсказывая и кинематографу, и публике тот круг персонажей и исполнителей, который ей реально близок.

Идеальное амплуа Гузеевой — именно суперсовременная героиня, легко сочетающая в себе изящество облика с мужской силой характера и яркой эксцентричностью его проявлений. В самой модернистской парадоксальности этого сочетания кроется секрет необычной индивидуальности актрисы, так по достоинству и не оцененной кинематографом — просто в силу того, как постепенно скукоживается объем и оригинальность женских характеров в современном кино.

Она была одной из самых красивых актрис в СССР.

И она была очень большой актрисой.

От её Оны в «Никто не хотел умирать» Жалакявичюса у меня просто захватывало дух. А огромная страна по ней буквально сошла с ума после фильма Михаила Ершова «Родная кровь».

Её Джулия Ламберт из фильма «Театр» Яниса Стрейча покорила всех, без исключения: вот уж где открылись такие бездны и такие возможности, о каких мало кто прежде догадывался.

Она и в старости была прекрасна, и играла просто божественно — и у Валерия Тодоровского в «Катафалке» и «Любви», и у Юры Мороза в «Каменской».

Когда-то она была царицей и вела себя как царица.

Но потом всё поменялось.

Во всяком случае — для нее.

…Я гуляла во время «Киношока» по кромке воды в Анапе, глядя себе под ноги. И не видела, что навстречу шла она. Для меня было совершенным шоком, что царица не просто снизошла до меня, но даже — нет, не предложила, а попросила — чтоб я гуляла с ней. И так вот несколько фестивалей кряду я была спутницей ее прогулок. Наверное, еще и потому, что ходить ей уже было тяжеловато, палкой она пренебрегала, а я, взятая под руку, была хоть какой-то (пусть и хлипкой) но опорой.

Так я узнала горестную историю ее постсоветской жизни. Так узнала о поразительной человеческой метаморфозе, приключившейся с ней. Так я узнала, что она приняла православие с именем Елисавета (как моя мама!) и это тоже нас очень сблизило.

Она, как и в былые времена, не терпела никакой фамильярности, и моя робость в общении с ней — даже для меня самой непривычная — её устраивала.

Однажды я сказала ей, что, в общем, не люблю блондинок — как тип красоты. Но есть пара-тройка случаев, когда, помноженная на ум и талант, красота блондинок видна и мне. И что она — первая в этом ряду.

Она засмеялась: «Я всегда знала, что ты — злая». Так она стала говорить мне «ты».

Разговаривая с ней, я забывала, что хожу про кромке воды с легендарной великой актрисой, от роли которой у Жалакявичюса в «Никто не хотел умирать» просто цепенела. Я забывала, что она когда-то была возлюбленной половины огромной страны… Это была просто очень мудрая, много страдавшая женщина.

И у нее была совесть.

А потом она умерла.

Я совершенно неожиданно получила письмо от ее сына, и узнала, что она писала про наши с ней разговоры в своем дневнике… Продолжала разговаривать со мной.

Я ее узнала и полюбила очень поздно, и жалею о том, что мне её так мало было отпущено.

Для меня она так и осталась царицей.

Лишь царицы умеют сами себе говорить правду и гордо нести не только бремя славы, но и бремя осознания собственных ошибок.

Она умела.

Она была царицей. Даже если ее свергли, даже если заставили жить в привратницкой, даже если отрубили ей голову, она не перестала быть царицей. Точно так же, как не стали царицами привратницы, поселившиеся в её чертогах…

Сегодня юбилей Вии Артмане.

…Упрямый и несговорчивый, С. Ф. Бондарчук долго не мог смириться с его отказом сыграть князя Андрея в «Войне и мире». И на Стриженова давили — да еще как.

Но он сказал: «Не хочу» — и точка.

Бондарчука можно упрекнуть в чем угодно, но только не в отсутствии чутья на актера. И если он хотел именно Стриженова на роль Болконского (и долго уговаривал, хотя совсем не склонен был цацкаться с артистами), то, значит, видел именно такого. И как это выглядело бы в антиномии «Князь Андрей — Анатоль» можно только догадываться. Да и Стриженов был бы сыном Кторова куда больше чем Тихонов. Весь фильм мог бы быть другим…

Он был первым красавцем нашего кино.

Он был романтическим героем номер один, без конкуренции, сколько бы сейчас это ни пытались отрицать.

Он был олицетворением породы и аристократизма.

Он всегда был язвителен и колюч.

У него всегда был тяжелый характер.

И немыслимые для актера личная независимость и чувство собственного достоинства, стоившие ему карьеры.

Он отказался от стольких и таких ролей, что хватило бы на пару полновесных звездных карьер.

Но его «Нет!» всегда было окончательным: он не жеманничал, не кривлялся, не торговался. Он просто отказывался. Почему — не важно. Говорил: «Не хочу!», да и всё.

Кто видел его в «Оводе», в «Хождении за три моря», в «Сорок первом», в «Звезде пленительного счастья», знают, какого масштаба и темперамента это актёр.

Он родился 90 лет тому назад в Благовещенске, и, если честно, меня всегда удивляло, почему именно отсюда родом были самые строптивые — он, Валера Приёмыхов, Леонид Гайдай, Виталий Мельников.

Он был и остался в актерском цехе совершенно особенным.

К нему можно относиться по-разному, но невозможно отрицать, что таких как он не было и в момент пика его славы, и нет сегодня, и не будет, видимо, уже никогда.

С юбилеем, Олег Александрович!

 

 

Темы

Олег Стриженов СМИ о нас Лекции Ефим Копелян Футбол Светлана Крючкова Олег Басилашвили Борис Хлебников Людмила Гурченко Пушкин Эва Шикульска День Победы Юрий Никулин Алексей Балабанов Алиса Фрейндлих Игорь Владимиров РосПрограммы ММКФ БДТ Видео Георгий Товстоногов Франко Дзеффирелли Андрей Петров ТВ Отар Иоселиани Квентин Тарантино Коронавирус Автор: Марианна Голева Мировое кино Расписание РосПрограмм Анатолий Эфрос Юрий Богатырев Михаил Козаков Фото Евгений Леонов Лариса Гузеева Наше кино Алексей Герман Римма Маркова Илья Авербах Мастерская Первого и Экспериментального фильма Ленфильм Марчелло Мастроянни Иосиф Кобзон Вия Артмане Публичные встречи Крошка-енот Круглый стол Автор: Юрий Павлов Андрей Звягинцев Наталья Пушкина Блог Николай Еременко Публикации в СМИ   Андрей Тарковский Юрий Павлов Федерико Феллини Елена Соловей Кинофестивали Павел Лебешев Карен Шахназаров Автор: Ирина Павлова Николай Лебедев Радио Авдотья Смирнова Бернардо Бертолуччи Дом кино Кира Муратова Текст Никита Михалков

Дом Павловой

Культурно-просветительский проект

Ирина Павлова в Фейсбуке

Страниц в других соцсетях у Павловой нет.

Дом Павловой

Культурно-просветительский проект

Обо мне Павлов О проекте Видео | Лекции
Тексты | Публикации в СМИ | Блог
РосПрограммы ММКФ

Ирина Павлова в Фейсбуке

Страниц в других соцсетях у Павловой нет.

Аккаунты проекта в соцсетях: